Вот о чем размышлял я, глядя из наблюдательной будки сквозь стеклянный потолок операционной № 9. Кабина была встроена прямо в потолок, и я мог следить за ходом операции: и помещение, и персонал были как на ладони. Студенты и стажеры нередко приходили сюда посмотреть. В операционной был микрофон, поэтому я слышал все звуки – позвякивание инструментов, ритмичное шипение респиратора, тихие голоса. Нажав кнопку, можно поговорить с хирургами, но, когда кнопка отпущена, они уже не слышат вас.
Я забрался в будку после того, как посетил кабинет Джей Ди Рэндэлла. Мне хотелось взглянуть на историю болезни Карен, но секретарша Рэндэлла сказала, что у неё нет этой папки. История болезни хранилась у самого Джей Ди, а Джей Ди был сейчас внизу, в операционной, чем немало удивил меня. Я думал, он не выйдет на работу и потратит день на размышления о случившемся с Карен. Но, по-видимому, эта мысль просто не пришла ему в голову.
Секретарша сообщила мне, что операция, вероятно, уже заканчивается, но одного взгляда сквозь стеклянный потолок оказалось достаточно, чтобы понять: это не так. И грудная клетка, и сердце пациента все ещё были вскрыты, ассистенты и не начинали накладывать швы. Я вовсе не хотел мешать им и решил заглянуть ещё раз попозже, чтобы попытаться раздобыть историю болезни Карен.
Но все-таки не удержался и немного понаблюдал за хирургами. Операция на открытом сердце – завораживающее зрелище, в этом действе есть что-то фантастическое, сказочное, оно представляет собой некое единение дивного сна и жуткого кошмара. Только наяву.
В операционной было шестнадцать человек, включая четверку хирургов. Четкие расчетливые движения участников напоминали какой-то сюрреалистический балет. Пациент за зеленой ширмой казался карликом рядом с громадным аппаратом, временно заменявшим ему сердце и легкие. Эта штуковина возле стола не уступала размерами автомобилю. В сияющем серебристом корпусе плавно вертелись шестеренки, работали поршни.
В изголовье стола стоял анестезиолог, ловко управлявшийся со своим оборудованием. Вокруг него вертелись несколько медсестер. Двое операторов аппарата искусственной вентиляции следили за его работой. Им помогали сестры и санитары. Я попытался определить, который из хирургов Рэндэлл, но не смог: в халатах и масках они ничем не отличались один от другого и казались какими-то взаимозаменяемыми деталями, хотя на самом деле один из этих четверых отвечал за все действия пятнадцати своих сотрудников, за собственные решения и за состояние семнадцатого человека, находившегося сейчас в операционной, – человека, сердце которого было остановлено.
В углу стоял экран с электрокардиограммой. Нормальная ЭКГ – это дрожащая линия, каждый излом которой соответствует одному удару сердца, импульсу электрического тока, приводящего в движение сердечную мышцу. Сейчас линия была ровной – просто черта, которая, казалось бы, ничего не означает. На деле же она отражала главный из всех существующих в медицине критериев и означала, что пациент мертв. Я присмотрелся к его грудной клетке и увидел розовые легкие. Они были неподвижны: человек на столе не дышал. За него это делала машина. Она гнала по сосудам кровь, насыщала её кислородом, удаляла из организма углекислый газ. Этот аппарат работал в больнице уже лет десять, и пока в него не вносились никакие усовершенствования.
Люди в операционной не испытывали ни малейшего трепета ни перед этим агрегатом, ни перед лицом таинства, в котором они участвовали. Они просто работали, с толком и знанием дела. Наверное, поэтому происходящее и казалось фантастикой.
Я наблюдал это зрелище минут пять, не замечая хода времени, потом вышел в коридор, где стояли двое стажеров в шапочках. Их маски болтались на бечевках. Стажеры уплетали пончики, запивали их кофе и смеялись, обсуждая какое-то свидание вслепую.
9
Доктор медицины Роджер Уайтинг проживал на третьем этаже многоквартирного дома, стоявшего на ближнем к больнице склоне Маячного холма. В этом убогом районе селились те, кому было не по карману жилье на Луисбергской площади. Дверь мне открыла жена Уайтинга, невзрачная женщина на седьмом или восьмом месяце беременности. На лице её застыла встревоженная мина.
– Что вам угодно?
– Я Джон Берри, патологоанатом из Линкольновской больницы. Мне хотелось бы побеседовать с вашим супругом.
Она окинула меня долгим подозрительным взглядом.
– Муж пытается уснуть. Он работал двое суток подряд и очень устал.
– У меня чрезвычайно важное дело.
За спиной женщины вросла фигура тщедушного молодого человека в белых мешковатых штанах. Он выглядел не просто уставшим, а совершенно изнуренным и насмерть перепуганным.
– В чем дело?
– Я хотел бы поговорить с вами о Карен Рэндэлл.
– Я уже раз десять все объяснял. Спросите лучше доктора Карра.
– Я был у него.
Уайтинг провел ладонью по волосам и повернулся к жене.
– Все хорошо, дорогая. Налей мне кофе, пожалуйста. Не угодно ли чашечку? – спросил он меня.
– Да, если можно.
Мы устроились в тесной гостиной, обставленной дешевой ветхой мебелью, и я сразу почувствовал себя как дома. Каких-нибудь несколько лет назад я и сам был интерном и прекрасно знал, что такое безденежье, тревога, подавленность, черная работа по скользящему графику, когда среди ночи тебя то и дело кличет медсестра, чтобы получить «добро» на очередную пилюлю аспирина для пациента Джонса, когда приходится усилием воли соскребаться с топчана и осматривать больного. Знал, как легко допустить роковую ошибку в эти предутренние часы. В бытность мою стажером я однажды едва не убил старика, у которого было слабое сердце. Когда спишь три часа за двое суток, можно таких дров наломать. И пропади оно все пропадом.
– Я понимаю, что вы устали, и не отниму у вас много времени, – сказал я.
– Нет-нет, – с очень серьезным видом ответил Уайтинг. – Если я сумею чем-то помочь… Ну, то есть…
В комнату вошла миссис Уайтинг с двумя чашками кофе. Она окинула меня неприязненным взглядом. Кофе оказался жидким.
– Хочу расспросить вас о состоянии девушки в момент её поступления. Вы тогда были в приемном покое?
– Нет, я пытался вздремнуть. Меня позвали.
– Во сколько это было?
– В четыре часа плюс-минус несколько минут.
– Расскажите, как все происходило.
– Я прилег, не раздеваясь, в каморке возле травмпункта, но едва успел задремать, как меня позвали. Я только что поставил капельницу одной старухе, которая все время норовит выдернуть иголку, да ещё врет, что это делает кто-то другой, – Уайтинг тяжко вздохнул. – Короче, намучился я с ней и был совсем осоловевший, а тут ещё срочный вызов. Я встал, окатил голову холодной водой, вытерся и отправился в приемный покой. Девушку как раз вносили.
– Она была в сознании?
– Да, хотя почти не соображала. Потеряла много крови и была белая как мел. Бредила, тряслась в лихорадке. Мы не могли толком измерить температуру, потому что больная клацала зубами. Но кое-как определили. Тридцать восемь и девять. После этого начали брать перекрестную пробу.
– Что ещё вы сделали?
– Медсестры укутали её одеялом и подсунули под ноги подставки, чтобы кровь приливала к голове. Затем я осмотрел её. Было вагинальное кровотечение, и мы поставили диагноз: самопроизвольный аборт.
– В крови были какие-нибудь сгустки? – спросил я.
– Нет.
– Никаких фрагментов тканей? Может быть, лоскутья детского места?
– Нет, ничего такого. Но кровотечение началось задолго до её поступления к нам. Ее одежда… – Уайтинг умолк и уставился в угол. Наверное, перед его мысленным взором опять встала вчерашняя картина. – Одежда была очень тяжелая. Санитарам пришлось повозиться, чтобы снять её.
– Девушка произнесла что-нибудь членораздельное, пока её раздевали?
– В общем-то нет. Бормотала время от времени. Кажется, что-то про старика. То ли «мой старик», то ли просто «старик», не знаю. Но речь была невнятная, да никто и не прислушивался.