Майкл Крайтон
Вынужденная мера
Понедельник, 10 октября
1
Все кардиохирурги – подонки, и Конвей не исключение. В половине девятого утра он вломился в патолабораторию в зеленом халате, зеленой шапочке и багровом мареве бешенства. Когда Конвей в ярости, он имеет обыкновение говорить совершенно невыразительным тоном, цедя слова сквозь стиснутые зубы; физиономия его делается пурпурной, а на висках выступают лиловые пятна.
– Придурки! – прошипел Конвей. – Чертовы придурки!
Он ударил кулаком по стене, да так, что в шкафах зазвенели склянки.
Мы сразу поняли, в чем дело. Конвей ежедневно проводит по две операции на открытом сердце, и первая начинается в половине седьмого утра. Если два часа спустя он врывается в патолабораторию, причина тому может быть только одна.
– Безмозглая неуклюжая скотина! – взревел Конвей и пинком опрокинул корзинку для бумаг. Та с грохотом покатилась по полу. – Я вобью его пустую голову в плечи! Как пить дать вобью!
Он поморщился и возвел очи горе, словно взывал ко Всевышнему. И Всевышний, и все мы уже неоднократно слышали эту злобную ругань, сопровождаемую зубовным скрежетом. Конвей выдерживал репертуар так же неукоснительно, как кинотеатр повторного фильма.
Иногда объектом его праведного гнева становился ассистент, вскрывавший грудную клетку. Иногда – медсестры, а порой – оператор аппарата искусственного дыхания. Но, как ни странно, Конвей никогда не злился на самого Конвея.
– Даже если я доживу до ста лет, – прошипел он, – все равно не видать мне толкового анестезиолога. Никогда. Их просто не существует. Все анестезиологи – тупые безмозглые засранцы!
Мы переглянулись. На этот раз «плохим мальчиком» оказался Херби. Раза четыре в год нести тяжкий груз вины выпадало ему. Все остальное время Херби и Конвей были добрыми друзьями. Конвей превозносил его до небес, величая лучшим анестезиологом в стране и утверждая, что ни Сондрик из Бригхэмской больницы, ни Льюис из Майо, ни кто угодно другой в подметки не годится нашему Херби.
Но четыре раза в год Херби оказывался повинным в СНС, что на жаргоне резаков означало «смерть на столе». В сердечно-сосудистой хирургии СНС – явление весьма распространенное. Большинство хирургов убивает процентов пятнадцать своих пациентов. Конвей гробит восемь человек из ста.
Фрэнк Конвей великолепен. Да ещё и удачлив. У него легкая рука, он наделен особым чутьем и теряет всего восемь процентов больных – вот почему мы терпим его жуткий норов и эти вспышки всесокрушающей ярости. Однажды Конвей лягнул наш лабораторный микроскоп и причинил больнице ущерб на сумму сто долларов. Но никто и бровью не повел, потому что Конвей гробит только восемь человек из каждой сотни.
Разумеется, по Бостону ползали разные слушки о нем. Злые языки утверждали, что у Конвея есть свои, особые способы понижения «процента убоя». Поговаривали, будто бы он избегает случаев, чреватых осложнениями, не режет престарелых больных, не признает новаций и не применяет рискованных необкатанных методик. Разумеется, все эти утверждения – не более чем наветы. На самом деле Конвей сохранял столь низкий «процент убоя» по одной-единственной причине: он был великим кардиохирургом. Все очень просто.
А такой мелкий недостаток, как мерзейший характер, был, по всеобщему мнению, лишь продолжением его достоинств.
– Подонок, недоумок вонючий, – изрек Конвей и обвел лабораторию испепеляющим взглядом. – Кто нынче за главного?
– Я, – ответил ваш покорный слуга. Я занимал должность старшего патологоанатома, и сегодня мне выпало быть начальником смены, а значит, отдавать распоряжения и визировать всю писанину. – Вам понадобится стол?
– Да. Черт побери!
– Когда?
– Ближе к вечеру.
Конвей имел обыкновение вскрывать своих покойников по вечерам и зачастую возился с ними до глубокой ночи. Казалось, таким образом он карает себя за потерю больного. На эти вскрытия не допускались даже его стажеры. Кое-кто говорил, будто Конвей рыдает над вскрытыми трупами. Другие, наоборот, утверждали, что он посмеивается, орудуя ножом. Но что происходило в анатомичке на самом деле, знал один Конвей.
– Я скажу дежурному, – пообещал я. – Вам зарезервируют бокс.
– Да. Черт побери! – Он хлопнул ладонью по столу. – Мать четверых детей!
– Я поручу дежурному все подготовить.
– Сердце остановилось раньше, чем мы добрались до желудочка. Мы массировали тридцать пять минут, а оно даже не трепыхнулось!
– Как её звали? В регистратуре спросят имя.
– Макферсон, – ответил Конвей. – Миссис Макферсон.
Он повернулся и пошел прочь, но остановился в дверях. Плечи его поникли. Конвей покачнулся и едва не упал.
– Господи… – вымолвил он. – Мать четверых детей… Что я скажу её мужу?
Он поднял руки, как это делают все хирурги – ладонями к себе – и укоризненно уставился на свои пальцы, словно они предали его. Что ж, в известном смысле так оно и было.
– Боже мой, – сказал Конвей. – Надо было учиться на кожника. Ни один кожник ещё никого не угробил.
Выдав эту тираду, он пинком распахнул дверь лаборатории и был таков.
Когда Конвей ушел, бледный как смерть стажер-первогодок повернулся ко мне и спросил:
– Он всегда такой?
– Да, – ответил я. – Всегда.
За окном медленно ползли по дороге машины, окутанные мелкой октябрьской изморосью. Я смотрел на них и думал, насколько легче мне было бы посочувствовать Конвею, не знай я, что своей выходкой он преследовал лишь одну цель – выпустить пар. Это был своего рода обряд успокоения, смирения ярости, обряд, который Конвей отправлял всякий раз, когда терял пациента. Полагаю, иначе он просто не мог. И все же большинство наших работников предпочло бы, чтобы Конвей брал пример с Делонга из Далласа, который после каждой неудачи разгадывал французские кроссворды, или с Арчера из Чикаго, имевшего обыкновение отмечать очередную СНС походом к парикмахеру.
Добро бы Конвей только расстраивал нас своими набегами на лабораторию. Но нет, он ещё срывал нам график. По утрам у лаборантов всегда запарка: надо исследовать срезы тканей, и обычно мы не укладываемся в сроки.
Я отвернулся от окна и взял следующий препарат. Лаборатория работает по поточному методу; патологоанатомы стоят вдоль высоких столов и разглядывают биопсии. Перед каждым висит микрофон, который включается нажатием на утопленную в пол педаль. Таким образом, руки остаются свободными. Получив результат, лаборант давит на педаль и начинает вещать в микрофон, а все его слова записываются на пленку. Потом секретарши перепечатывают эти отчеты и подшивают к историям болезни.
Всю последнюю неделю я старался бросить курить, поэтому очередной образец пришелся как нельзя кстати: это был белый сгусток на срезе легочной ткани. На розовом ярлычке значилось имя пациента, который лежал сейчас на операционном столе с разверстой грудной клеткой. Стоявшие вокруг него хирурги ждали патодиагноз, чтобы продолжить операцию. Если опухоль доброкачественная, они проведут лобэктомию и удалят часть легкого, а если злокачественная – вырежут все легкое целиком и уберут лимфатические узлы.
Я надавил на педаль.
– Пациент АО-четыре-пять-два-три-три-шесть. Джозеф Магнусон. Образец – фрагмент верхней доли правого легкого. Размер… – я отпустил педаль и измерил длину и ширину образца, – пять на семь с половиной сантиметров. Легочная ткань бледно-розовая, крепитантная (это значит, что она насыщена воздухом и похрустывает. Такое состояние считается нормальным). Плевра гладкая, блестящая, никаких признаков волокон или спаек. Небольшое кровоизлияние. В паренхиме – белый сгусток неправильной формы, размером… – я измерил сгусток, – около двух сантиметров в поперечнике. На срезе белесый и, кажется, твердый. Видимой фибральной капсулы нет, заметны небольшие нарушения структуры прилегающих тканей… Предварительный диагноз – рак легкого, предположительно злокачественного развития, метастатический. Точка. Подпись: Джон Берри.
-
- 1 из 63
- Вперед >